– К чему мне твои сто рублей? Убирайся с ними. Мне нужно только пятьдесят, чтобы отдать ему.
Он взял со стола пятидесятирублевую бумажку и передал ее Дюбо.
– Я тебе отдам эти деньги через полчаса. У меня нет мелких, надо разменять.
– Да что у тебя, серии, что ли, или банковый билет? – возразил Астрабатов. – Давай, моншер, я разменяю.
Но Щелкалов не слыхал этого предложения. Он в эту минуту заговорил с кем-то и вышел из комнаты.
Астрабатов проводил его глазами, потер себе подбородок и сказал, обращаясь к нам:
– А напрасно не взял ста, ей-богу, так бы уж я и считал за ним ровно полторы тысячи. Он третьего года проиграл мне в Лебедяни тысячу четыреста, обещал отдать на другой день, да вот так и отдает до сих пор. Да мне деньги – вздор! Я за деньгами не гонюсь, и эти пропадут, я знаю: пусть не отдает, да будь вежлив, нос-то не задирай… Ведь этими эрфиксами нынче никого не удивишь! Мы ничего не хуже тебя, брат, еще, пожалуй, посчитаемся родословными-то. Мое происхождение-то идет от персидских шахов, так мы еще чуть ли не почище тебя, душенька!
Астрабатов остановился и посмотрел кругом.
– А француз-то уж улизнул с деньгами… Подавайте его сюда. Дюбо! Дюбо!
– Monsieur? – раздался голос из коридора.
– Сюда, мусье, сюда поскорей! Дайте-ка нам еще бутылочку. Ну, мусье Дюбо, – продолжал Астрабатов по-русски, кладя свою ладонь на плечо француза, – мы с тобой, душенька, выпьем. Слышишь? Ты уж не отнекивайся. Ведь ты меня знаешь. Возьми стаканчик-то.
Дюбо, улыбаясь, взял стакан и поглядел на нас.
– Monsieur Astrabat шутник… il est tres gai.
– Ты ведь, душенька, артист, – продолжал Астрабатов, прищелкнув языком, – ведь ты не то, что какие-нибудь только фрикасе да финьзербы, нет! ты и плом – пудинг английский и какие-нибудь российские грибки со сметанкой на сковородке представишь в таком виде, что пальчики оближешь. Ну, cher ami, поцелуемся и выпьем еще стаканчик. Вот так! Я вот как женюсь, так возьму тебя к себе в повара. Слышишь? Уж мы с тобой будем такие банкеты задавать, то есть екски, вот какие…
Астрабатов приложил пальцы к губам и чмокнул.
– Весь город ахнет! Я тебе дам двести целкачей в месяц жалованья. Будешь доволен?
– Tres-bien, tres-bien, – бормотал француз, кивая головой.
– Ну, а теперь с богом проваливай.
Когда Дюбо ушел, Астрабатов зевнул, почесал в голове и потом вскрикнул:
– Хлопец, гитару!.. Что-то там зашевелило внутри, – прибавил он, обращаясь к нам. – Погодите-ка, я вам спою эдакую, задушевную.
Он взял гитару и запел:
Полюби меня, дева милая, Радость дней моих, ненаглядная! Если б знала ты весь огонь любви, Всю тоску души моей пламенной!.. Грустно в мире жить одинокому, Без любви твоей, дева милая! Полюби меня, черноокая! Ты звезда души беззакатная! И любовь твоя обовьет меня Своим пламенем упоительным, Я умру тогда смертью чудною, И завидною даже рыцарям!
В ту минуту, как Астрабатов смолк, Иван Алексеич вбежал в буфетную.
– Господа, – сказал он, – вас дамы приглашают идти гулять, а в зале, покуда мы гуляем, устроят, что нужно для танцев.
Мы все отправились за Иваном Алексеичем, в том числе и Астрабатов, уже несколько покачиваясь.
Решили пойти в ту часть сада, где мы еще не были, – в беседку на горе, с которой открывался вид на окрестные поля, болота и деревни и откуда была видна далее черта моря у самого горизонта. Здесь, при закате солнца, представлялась картина великолепная, и многие нарочно делали parties de plaisir в «Дубовую Рощу», чтоб только посмотреть на закат солнца из этой беседки.
Щелкалов взял опять под руку Наденьку. Он был после обеда в самом приятном расположении духа, сделался очень прост и любезен со всеми, в разговоре относился даже к Пруденскому и два раза предложил ему какой-то вопрос. Мы все шли вместе толпой по широкой дороге парка. Астрабатов рядом с Наденькой. Он беспрестанно перебивал Щелкалова своим балагурством, и барон нисколько не сердился за это и даже часто смеялся от чистого сердца, как и все мы.
– Ах вы, моя барышня! – говорил Астрабатов, прищуриваясь на Наденьку, – то есть просто первый сорт, пышный розанчик в густых сливках, эдакой bouquet de l'Imperatrice тончайшего аромата, чтобы нюхать только с осторожностью на коленях в табельные дни… И вы ведь не знаете, – продолжал он, обращаясь к нам, – сколько там, в этой внутренности заложено слез, вздохов, восторгов, эдаких улыбочек, от которых у человека делается боль в сердце и головокружение… какая у нее там эдакая калифорния с музыкой в сердце…
Слушая рассказы Щелкалова, перемешанные с балагурством Астрабатова, мы незаметно дошли до подошвы горы, на которой была выстроена беседка.
Вечер сделался удивительный, даже ни один осиновый листок не шелохнулся. Солнце, выглянув из облаков, за которыми скрывалось, тихо спускалось к безоблачному горизонту, обещая картину заката в полном блеске. Было так сухо и тепло, как в начале лета, и только определенность в очертаниях облаков, сухость в тонах и резкость в колорите заката, да кусты и деревья, местами подернувшиеся золотом, пурпуром и темно-вишневым цветом, говорили о наступившей осени.
– Господа, – сказал вдруг Веретенников, с некоторым беспокойством поправляя свои воротнички, – там в беседке на горе какое-то общество. Я вижу мужчин и дам.
– Что ж, очень может быть, – возразил Щелкалов, – кто-нибудь с соседних дач, какие-нибудь немцы прибыли в чухонских таратайках наслаждаться закатом солнца. В хороший вечер тут всегда можно найти каких-нибудь любителей природы.
– Да, это правда, – пробормотал Веретенников, успокаиваясь.
И мы начали подниматься в гору со смехом, с песнями и со стихами, которые декламировали Иван Алексеич и Пруденский.