– Ну, стало быть, я ничего не понимаю, – перебивала Лидия Ивановна, – стало быть, я не умею ценить искусства?
Алексей Афанасьич приходил при этом в беспокойство и вступался в разговор.
– Нет, не то, матушка, – говорил он самым мягким и примирительным голосом, – вы очень хорошо понимаете искусство, Иван это знает; но у вас есть страстишка к игрушкам, это вам и нравится как игрушка.
– Какие игрушки! что за страстишка! какие у вас выражения! – вскрикивала Лидия Ивановна, – разве я ребенок, чтобы мне нравились игрушки? и прочее.
Но когда раздражительность Лидии Ивановны стихала, когда она успокаивалась и принималась лепить свои цветочки, а Иван Алексеич принимался декламировать свое новое стихотворение и когда потом они принимались восхищаться произведениями друг друга, тогда Алексей Афанасьич чувствовал то внутреннее умиление, от которого на глазах у него обыкновенно проступали слезы.
Все семейство, постоянно восхищавшееcя природой, предавалось с увлечением различным дачным наслаждениям. Алексей Афанасьич все свободные свои минуты проводил в окружных лесах, отыскивая грибы, и для грибов забывал даже свои силуэтики. Сын как поэт бродил со стихом и рифмой на устах по окрестным полям и рощам. Лидия Ивановна занималась уже более настоящими, нежели восковыми, цветами. Она устраивала клумбы в своем палисаднике, садила цветы, ухаживала за ними, поливала их – и изучала, по ее собственному выражению. Наденька, обыкновенно, помогала ей в этом занятии; а Пелагея Петровна всё собирала васильки во ржи: наберет целую охапку васильков и начнет, бывало, плесть из них венки, сплетет венок и украсит им соломенную шляпку Лидии Ивановны, которая непременно заметит ей с приятной улыбкой:
– Merci, милая! но только, право, мне это не по летам.
Когда Алексей Афанасьич возвращался из леса и когда поход его был удачен, он сзывал всех домашних, улыбался и потирал руки, а вслед за ним приносили обыкновенно корзину с грибами.
– Посмотрите, – говорил он, тая от умиления, – какие березовики-то… молоденькие, беленькие… а подосиновичек-то каков?.. а белый-то грибочек, посмотрите, Пелагея Петровна, какой махонький!.. Вот это вы велите изжарить, да со сметаной… Чудное будет блюдо… А эти вот отобрать да посолить.
И когда на столе являлась сковорода с его грибами, плававшими в сметане, Алексей Афанасьич, смакуя их, обращался поочередно ко всем.
– Каковы грибки-то! – восклицал он в умилении. И при этом глаза его немного увлажнивались.
На даче Алексей Афанасьич становился обыкновенно еще более мягкосердечен и чувствителен. Это должно было приписать действию природы.
Когда я, бывало, приеду к ним на дачу, он встретит меня первый, обнимет, расцелует…
– Ну, очень рад, очень рад, – непременно скажет он, – и прекрасно сделал, что приехал. Что в городе-то задыхаться от пыли и жара! Видишь, какое здесь раздолье, какой воздух!.. а погода-то какая стоит – чудо!.. посмотрите на небо, ни одного облачка… Да ты бы к нам на несколько дней, погостил бы у нас, мы вместе пошли бы за грибками… и прочее.
Потом он также непременно прибавит:
– Какой цветничок развела Лидия Ивановна, посмотри, ведь это просто прелесть. Не правда ли?
Покажет на высокую и кудрявую ольху, которая росла у них за домом, хотя я уж двадцать раз видел ее, и воскликнет:
– Какая здесь растительность-то необыкновенная! где ты под Петербургом найдешь такое дерево? Да ведь здесь и воздух какой!.. Нигде в окрестностях нет такого воздуха!.. Поверь мне… это я и на себе чувствую, да вот Лидия Ивановна и дети находят то же.
Если польет дождь, Алексей Афанасьич и от дождя приходит в восхищение.
– Как хорошо, – говорит, – теперь цветочкам-то и зелени! Они обмоются, освежатся.
Старик всегда и всем был доволен, его только немного смущали и тяготили церемонные знакомства, и когда Щелкалов в первый раз появился у них на даче, никем не жданный, врасплох, Алексей Афанасьич, лежавший в эту минуту на траве под деревом, без галстуха и в туфлях, наморщился, почесал затылок и произнес вполголоса:
– Ах! зачем это его принесла нелегкая!
Потом он улыбнулся и обратился ко мне, приподнимаясь неохотно:
– Что, делать нечего, видно, придется натягивать сапоги и галстух.
Дамы, сидевшие на крылечке, первые увидали Щелкалова, вскрикнули и бросились в дом для того, чтобы принарядиться. Я остался один в палисаднике и пошел навстречу нечаянному гостю.
Он стоял у калитки, посматривая кругом в свое стеклышко.
– А, здравствуйте! – закричал он, отталкивая ногой калитку. – Да у кого вы здесь? Тут, что ли, живут Грибановы? Я их ищу.
– Тут, – отвечал я.
– Вот это очень кстати, что я вас нахожу здесь… Однако ж это довольно далеко. Я, любезнейший, пешком с своей дачи!.. а? порядочное путешествие!..
Говоря это, барон вошел в палисадник, осмотрел все кругом в свое стеклышко, бросился на скамейку, стоявшую у калитки, и, чертя на песке тросточкой, сказал:
– Ну-с, а где же хозяева?
– Они дома. Мы подождем их тут; они сейчас придут. Я боялся Щелкалова пустить в дом, где должна была, по моим догадкам, происходить суматоха.
– А что, вы знаете толк в английских лошадях? – вдруг спросил меня Щелкалов, приподняв немного голову и потом снова опустив ее и продолжая чертить на песке.
– Ни малейшего, – отвечал я.
– Неужто?
Барон опять приподнял голову и взглянул на меня, улыбнувшись, с выражением сожаления. Я знал, что, по мнению его, первым признаком порядочного человека, настоящего джентльмена, была страсть к лошадям и охоте, к этим двум важнейшим отраслям спорта, – единственная, впрочем, страсть, допускавшаяся джентльмену. Говоря о лошадях и об охоте, джентльмен мог даже выходить из себя. Он непременно обязан был хоть прикидываться лошадиным знатоком и знать наизусть всех лошадей известной породы, внесенных в знаменитую Stud-Book. Я не раз слышал барона, красноречиво развивавшего целые теории о лошадях, выученные наизусть из Bel's Life, английского спортсменского журнала. И хотя вопрос Щелкалова, несмотря на его неожиданность, не удивил меня, потому что он часто предлагал вопросы еще неожиданнее и еще страннее, я, однако, спросил его: